Юрий Бит-Юнан, Дарья Пащенко. "Письмо в ЛГ" и идеологический контроль (окончание) - Шаламовская энциклопедия

Юрий Бит-Юнан и Давид Фельдман об интригах вокруг романа «Жизнь и судьба» и демифологизации мемуаристики

Юрий Геваргисович Бит-Юнан (р. 1986) - литературовед, кандидат филологических наук, доцент кафедры литературной критики факультета журналистики РГГУ. Автор книг "Василий Гроссман в зеркале литературных интриг" (2016, в соавт. с Давидом Фельдманом), "Василий Гроссман: литературная биография в историко-политическом контексте" (2016, в соавт. с Давидом Фельдманом), а также ряда академических публикаций по истории советской литературы. Давид Маркович Фельдман (р. 1954) - литературовед, доктор исторических наук, профессор кафедры литературной критики факультета журналистики РГГУ. Занимается историей советской литературы и журналистики, политической терминологией, текстологией. Автор книг "Салон-предприятие: писательское объединение и кооперативное издательство "Никитинские субботники" в литературно-политическом контексте 1920-1930-х годов", "Поэтика власти. Тираноборчество. Революция. Террор" (2012, в соавт. с М. Одесским), "Терминология власти: советские политические термины в историко-культурном контексте" (2015), дилогии о Василии Гроссмане (в соавт. с Юрием Бит-Юнаном), а также ряда работ по истории отечественной литературы и культуры.

Юрий Бит-Юнан и Давид Фельдман перевернули отечественное гроссмановедение с ног на голову. Или наоборот… поставили его с головы на ноги. Привлекая многочисленные архивные свидетельства, они демифологизировали образ автора-нонконформиста. О том, в чем не прав поэт Семен Липкин, почему прозаик Вадим Кожевников не причастен к аресту «Жизни и судьбы» и когда Василий Гроссман утратил иллюзии относительно советского строя, с Юрием БИТ-ЮНАНОМ и Давидом ФЕЛЬДМАНОМ поговорил Владимир КОРКУНОВ .

Юрий Геваргисович, Давид Маркович, как и почему у вас родилась идея создать жизнеописание Гроссмана?

Василий Гроссман - весьма известный прозаик. Как в России, так и за границей. Его порой называют классиком русской прозы ХХ века. Биографы у него уже есть. Но при этом сведения о нем весьма противоречивы. Мы это обнаружили и уже давно стараемся устранить эти противоречия. А такой подход с необходимостью подразумевает критику многого из написанного мемуаристами и литературоведами.

Насколько актуален новый взгляд на Гроссмана? Кажется, Анатолий Бочаров, Джон и Кэррол Гаррарды написали вполне репрезентативные биографии…

Да, биографы многое сделали. Но с тех пор минуло более 20 лет. Появились новые источники.

Когда читаешь ваши книги, создается впечатление, что это своего рода детектив. Историки литературы, словно следователи, анализируют различные политические и литературные версии, подтверждают или опровергают их, выявляют истину. Установка на увлекательность - осознанный прием?

Мы - историки литературы. Не следователи, а исследователи. Соответственно проводим исследования, а не расследования. Интриги, что описываются в наших книгах, не нами придуманы и проведены. Мы лишь анализируем их, описываем предпосылки и последствия. Увлекательно ли получилось - не нам судить.

Создается впечатление, что в трилогии слишком много Семена Липкина. Вы полемизируете с ним, опровергаете… Это действительно необходимо?

Мемуары Липкина - для нас лишь источник. Причем один из многих. С источниками не полемизируют. Их критикуют, оценивают степень достоверности. Это обычный филологический подход. Более четверти века мемуары Липкина считались главным источником биографических сведений о Гроссмане. На них все исследователи ссылались. Ну а сам мемуарист ныне признан спасителем романа «Жизнь и судьба». Вот почему сказанное Липкиным не только о Гроссмане, но также о Бабеле, Булгакове, Платонове, Некрасове, Кожевникове и многих других писателях тиражировалось без критического осмысления. При сопоставлении же мемуаров Липкина с иными источниками выявляется множество противоречий. Липкин создал, что называется, миф о Гроссмане. Создал, решая публицистические задачи. И едва ли не каждый сюжет либо не подтверждается документами, либо ими опровергается. В мемуаристике это нередкий случай. Но как только речь заходит о Липкине, выявление такого рода противоречий трактуется чуть ли не в качестве личного оскорбления. Это, впрочем, понятно: на него очень многие ссылались как на того, кто владеет истинным знанием. Не переписывать же теперь работы… Подчеркнем еще раз: мы не опровергаем, а исследуем. И если многократно тиражированные сведения оказываются ложными, сообщаем о результатах. И это любых мемуаров касается - не только липкинских. Такое уместно назвать демифологизацией, а не полемикой.

Литературовед Олег Лекманов в своем «Мандельштаме» намеренно отстраняется от текста. Можно сказать, маскирует сочувствие к своему герою. Вы же, хоть и работаете в академической традиции, не скрываете симпатии к Гроссману…

Мы не прячемся за установку на беспристрастность. Кстати, в среде архивистов есть такое присловье: «Фондообразователя нужно любить».

Сложилось мнение, что Гроссман был писателем-нонконформистом. Как же тогда понимать его многочисленные публикации в сталинскую эпоху, особенно в 1930-е годы?

Для того чтобы ответить, нужно определиться с таким понятием, как «нонконформизм». И этот разговор, вероятно, отнял бы очень много времени. Скажем так: Гроссман понимал, что можно, а что нельзя в тот или иной период советской истории. Порой он не только переступал границы разрешенного, но и подходил к границам допустимого. Был на грани, рисковал. Иначе бы он не стал Гроссманом. Лишь в последней книге, повести «Все течет», он постарался не оглядываться на цензора - внутреннего.

Хотя бы до 1943 года (когда Гроссман начал работу над романом «За правое дело») его следует считать просоветским писателем?

Мы не можем этого знать. Но не замечать многих тревожных событий и процессов он, конечно, не мог.

Почему, на ваш взгляд, роман был арестован КГБ?

КГБ - инструмент ЦК КПСС. Интрига сложная, международного масштаба. Если бы «Жизнь и судьба» была напечатана, Гроссман бы с высокой степенью вероятности был номинирован на Нобелевскую премию. Роман стал бы так же известен, как «Доктор Живаго». И проблем у ЦК возникло бы столько же, сколько и в 1958 году. Подробнее об этом - во втором томе нашей книги.

Когда Гроссман избавился от иллюзий относительно советского строя, точнее, стал вполне искренним?

Если на наш взгляд, то от иллюзий окончательно он избавился на исходе 1940-х годов. А про искренность - отдельная тема. У литературного процесса в СССР своя специфика. Вполне искренние не стали бы или не остались бы профессиональными литераторами. Да и вряд ли уцелели бы. Ну а Гроссман рисковал в меру, а ко второй половине 1950-х годов пошел, что называется, ва-банк. Надеялся книгу за границей напечатать, если на родине ему не позволят. Однако рукописи были конфискованы.

Вы имеете в виду недописанную «Жизнь и судьбу» или всю дилогию?

В первую очередь «Жизнь и судьбу», но он также мог бы попытаться внести некие изменения и в роман «За правое дело», чтобы сблизить проблематику и стилистику книг.

Скажите, кто все-таки сыграл роковую роль в судьбе Гроссмана? Практически все утверждают, что это был Вадим Кожевников, тогдашний главный редактор «Знамени», якобы написавший донос на Гроссмана и отнесший в КГБ рукопись романа «Жизнь и судьба»…

Это не так. Не только Кожевников читал гроссмановскую рукопись. Почти одновременно Твардовский. Кстати, ее сотрудники КГБ изъяли из новомирского редакционного сейфа. В обеих редакциях читали. Кожевников собирался вернуть рукопись автору. Твардовский же в дневнике рассуждал о возможности новомирской публикации. Ну а потом вмешался заведующий отделом печати ЦК КПСС. Кстати, приятель Твардовского. Мы эту историю подробно анализируем во втором томе. После смерти Гроссмана слухи о доносе Кожевникова распространялись в литературной среде. Достроил же версию Липкин. В общем, разговор долгий, подробности - в книге.

Какие самые актуальные вопросы стоят перед, если позволите, гроссмановедением?

Термин «гроссмановедение» красив, но мы его не используем. Актуальных же задач - сколько угодно. До сих пор, например, не решена задача подготовки текстологически корректного издания романа «Жизнь и судьба». То, что сейчас тиражируется, можно счесть лишь приближением. Есть задача текстологически корректного издания повести «Все течет…». Есть задача комментирования гроссмановских текстов. Практически не изучены проблемы восприятия гроссмановского наследия в современной России.

После всплеска интереса к роману «Жизнь и судьба» на рубеже 1980-1990-х годов имя писателя постепенно переходит в разряд забываемых. Сужу по изучению (а точнее, неизучению) Гроссмана в средних и даже высших учебных заведениях.

О значении гроссмановского наследия можно не спорить. Гроссман умер в 1964 году, минуло более полувека, споры продолжаются. Школьные и вузовские курсы - тема особая. Там ротация постоянна, когда речь идет о литературе XX века. Но Гроссмана вполне можно назвать «неудобным» писателем. Его наследие - по-прежнему в центре политических интриг. Нынешние политики выдвигают различные концепции осмысления прошлого, и Гроссман мешает всем.

Как, например?

Сталинисты и антисталинисты Гроссману что только не инкриминировали. Русофобию, русофильство, сионизм, клевету на советский режим, оправдание преступлений этого режима и т.д. Взахлеб спорили критики на исходе 1980-х годов. Здесь и за границей. А читательский и научный интерес не уменьшается. Это подтверждается переизданиями. Как в России, так и за ее пределами.

Слышал, что вашей трилогией уже заинтересовались западные ученые. Какова реакция на ваши публикации, что пытаются выяснить?

Гроссманом давно интересуются за пределами его родины. Он интересен как борец с тоталитаризмом и любыми проявлениями антисемитизма. Поэтому его изучают в разных странах. Однако иностранных коллег больше интересуют именно философские идеи Гроссмана и художественные аспекты его творчества. Задачами сличения разного рода источников, относящихся к его жизни и творчеству, редакций его сочинений и т.п., как правило, занимаются отечественные филологи. Поэтому иностранные коллеги часто обращаются к нам.

Описывая практически любой эпизод биографии Гроссмана, вы ссылаетесь на документы. Однако это не мешает оппонентам… их оспаривать. В полемику с вами вступил Бенедикт Сарнов. Не расскажете подробнее об этом споре?

Да, вступил - на страницах журнала «Вопросы литературы». Несколько лет назад. Кроме Сарнова, никто и не спорил. И это была не научная полемика, а попытка начальственно прикрикнуть, одернуть. Рассердили мы его. В одной из статей отметили, что очень много неясного в истории хранения рукописи романа «Жизнь и судьба», ее отправки за границу, наконец, сомнительна текстологическая корректность изданий. Сарнов же заявил, что тут все давно ясно - в первую очередь ему. Ссылался на собственные воспоминания, мемуары Липкина и Войновича. Наша статья так и называлась: «Как это было. К истории публикации романа Василия Гроссмана «Жизнь и судьба». Сарнов требовал признать мемуары самым достоверным источником. Оно и понятно - столько раз на такие источники ссылался, не ставя вопроса о достоверности. Удивил же нас, подчеркнем, тон оппонента. Мягко говоря, неакадемический. Чтобы не ждать с ответом полгода, мы ответили в канадском академическом журнале Toronto Slavic Quarterly. Статья называлась «К истории публикации романа В. Гроссмана «Жизнь и судьба» или «Как это было» у Б. Сарнова». Больше он не спорил. Ныне вся полемика - в Интернете. А мы по-прежнему занимаемся гроссмановской биографией. Кстати, Сарнову благодарны: его статья - тоже мемуарный источник. В этом качестве мы ее и анализировали. Много интересного выявилось.

Каковы ваши планы?

Для начала - завершить третий том. Биография Гроссмана в литературно-политическом контексте - сложная задача. В первом и втором томах мы сформулировали ответы на ряд поставленных вопросов. Третий том - завершающий. Но биография Гроссмана - одна из задач. Их много. Мы занимаемся историей русской литературы в политическом контексте. Тут еще много не только нерешенных вопросов, но и непоставленных.

Юрий Бит-Юнан и Давид Фельдман перевернули отечественное гроссмановедение с ног на голову. Или наоборот… поставили его с головы на ноги. Привлекая многочисленные архивные свидетельства, они демифологизировали образ автора-нонконформиста. О том, в чем не прав поэт Семен Липкин, почему прозаик Вадим Кожевников не причастен к аресту «Жизни и судьбы» и когда Василий Гроссман утратил иллюзии относительно советского строя, с Юрием БИТ-ЮНАНОМ и Давидом ФЕЛЬДМАНОМ поговорил Владимир КОРКУНОВ .

Юрий Геваргисович, Давид Маркович, как и почему у вас родилась идея создать жизнеописание Гроссмана?

– Василий Гроссман – весьма известный прозаик. Как в России, так и за границей. Его порой называют классиком русской прозы ХХ века. Биографы у него уже есть. Но при этом сведения о нем весьма противоречивы. Мы это обнаружили и уже давно стараемся устранить эти противоречия. А такой подход с необходимостью подразумевает критику многого из написанного мемуаристами и литературоведами.

– Насколько актуален новый взгляд на Гроссмана? Кажется, Анатолий Бочаров, Джон и Кэррол Гаррарды написали вполне репрезентативные биографии…

– Да, биографы многое сделали. Но с тех пор минуло более 20 лет. Появились новые источники.

– Когда читаешь ваши книги, создается впечатление, что это своего рода детектив. Историки литературы, словно следователи, анализируют различные политические и литературные версии, подтверждают или опровергают их, выявляют истину. Установка на увлекательность – осознанный прием?

– Мы – историки литературы. Не следователи, а исследователи. Соответственно проводим исследования, а не расследования. Интриги, что описываются в наших книгах, не нами придуманы и проведены. Мы лишь анализируем их, описываем предпосылки и последствия. Увлекательно ли получилось – не нам судить.

– Создается впечатление, что в трилогии слишком много Семена Липкина. Вы полемизируете с ним, опровергаете… Это действительно необходимо?

– Мемуары Липкина – для нас лишь источник. Причем один из многих. С источниками не полемизируют. Их критикуют, оценивают степень достоверности. Это обычный филологический подход. Более четверти века мемуары Липкина считались главным источником биографических сведений о Гроссмане. На них все исследователи ссылались. Ну а сам мемуарист ныне признан спасителем романа «Жизнь и судьба». Вот почему сказанное Липкиным не только о Гроссмане, но также о Бабеле, Булгакове, Платонове, Некрасове, Кожевникове и многих других писателях тиражировалось без критического осмысления. При сопоставлении же мемуаров Липкина с иными источниками выявляется множество противоречий. Липкин создал, что называется, миф о Гроссмане. Создал, решая публицистические задачи. И едва ли не каждый сюжет либо не подтверждается документами, либо ими опровергается. В мемуаристике это нередкий случай. Но как только речь заходит о Липкине, выявление такого рода противоречий трактуется чуть ли не в качестве личного оскорбления. Это, впрочем, понятно: на него очень многие ссылались как на того, кто владеет истинным знанием. Не переписывать же теперь работы… Подчеркнем еще раз: мы не опровергаем, а исследуем. И если многократно тиражированные сведения оказываются ложными, сообщаем о результатах. И это любых мемуаров касается – не только липкинских. Такое уместно назвать демифологизацией, а не полемикой.

– Литературовед Олег Лекманов в своем «Мандельштаме» намеренно отстраняется от текста. Можно сказать, маскирует сочувствие к своему герою. Вы же, хоть и работаете в академической традиции, не скрываете симпатии к Гроссману…

– Мы не прячемся за установку на беспристрастность. Кстати, в среде архивистов есть такое присловье: «Фондообразователя нужно любить».

– Сложилось мнение, что Гроссман был писателем-нонконформистом. Как же тогда понимать его многочисленные публикации в сталинскую эпоху, особенно в 1930-е годы?

– Для того чтобы ответить, нужно определиться с таким понятием, как «нонконформизм». И этот разговор, вероятно, отнял бы очень много времени. Скажем так: Гроссман понимал, что можно, а что нельзя в тот или иной период советской истории. Порой он не только переступал границы разрешенного, но и подходил к границам допустимого. Был на грани, рисковал. Иначе бы он не стал Гроссманом. Лишь в последней книге, повести «Все течет», он постарался не оглядываться на цензора – внутреннего.

– Хотя бы до 1943 года (когда Гроссман начал работу над романом «За правое дело») его следует считать просоветским писателем?

– Мы не можем этого знать. Но не замечать многих тревожных событий и процессов он, конечно, не мог.

– Почему, на ваш взгляд, роман был арестован КГБ?

– КГБ – инструмент ЦК КПСС. Интрига сложная, международного масштаба. Если бы «Жизнь и судьба» была напечатана, Гроссман бы с высокой степенью вероятности был номинирован на Нобелевскую премию. Роман стал бы так же известен, как «Доктор Живаго». И проблем у ЦК возникло бы столько же, сколько и в 1958 году. Подробнее об этом – во втором томе нашей книги.

– Когда Гроссман избавился от иллюзий относительно советского строя, точнее, стал вполне искренним?

– Если на наш взгляд, то от иллюзий окончательно он избавился на исходе 1940-х годов. А про искренность – отдельная тема. У литературного процесса в СССР своя специфика. Вполне искренние не стали бы или не остались бы профессиональными литераторами. Да и вряд ли уцелели бы. Ну а Гроссман рисковал в меру, а ко второй половине 1950-х годов пошел, что называется, ва-банк. Надеялся книгу за границей напечатать, если на родине ему не позволят. Однако рукописи были конфискованы.

– Вы имеете в виду недописанную «Жизнь и судьбу» или всю дилогию?

– В первую очередь «Жизнь и судьбу», но он также мог бы попытаться внести некие изменения и в роман «За правое дело», чтобы сблизить проблематику и стилистику книг.

– Скажите, кто все-таки сыграл роковую роль в судьбе Гроссмана? Практически все утверждают, что это был Вадим Кожевников, тогдашний главный редактор «Знамени», якобы написавший донос на Гроссмана и отнесший в КГБ рукопись романа «Жизнь и судьба»…

– Это не так. Не только Кожевников читал гроссмановскую рукопись. Почти одновременно Твардовский. Кстати, ее сотрудники КГБ изъяли из новомирского редакционного сейфа. В обеих редакциях читали. Кожевников собирался вернуть рукопись автору. Твардовский же в дневнике рассуждал о возможности новомирской публикации. Ну а потом вмешался заведующий отделом печати ЦК КПСС. Кстати, приятель Твардовского. Мы эту историю подробно анализируем во втором томе. После смерти Гроссмана слухи о доносе Кожевникова распространялись в литературной среде. Достроил же версию Липкин. В общем, разговор долгий, подробности – в книге.

– Какие самые актуальные вопросы стоят перед, если позволите, гроссмановедением?

– Термин «гроссмановедение» красив, но мы его не используем. Актуальных же задач – сколько угодно. До сих пор, например, не решена задача подготовки текстологически корректного издания романа «Жизнь и судьба». То, что сейчас тиражируется, можно счесть лишь приближением. Есть задача текстологически корректного издания повести «Все течет…». Есть задача комментирования гроссмановских текстов. Практически не изучены проблемы восприятия гроссмановского наследия в современной России.

– После всплеска интереса к роману «Жизнь и судьба» на рубеже 1980–1990-х годов имя писателя постепенно переходит в разряд забываемых. Сужу по изучению (а точнее, неизучению) Гроссмана в средних и даже высших учебных заведениях.

– О значении гроссмановского наследия можно не спорить. Гроссман умер в 1964 году, минуло более полувека, споры продолжаются. Школьные и вузовские курсы – тема особая. Там ротация постоянна, когда речь идет о литературе XX века. Но Гроссмана вполне можно назвать «неудобным» писателем. Его наследие – по-прежнему в центре политических интриг. Нынешние политики выдвигают различные концепции осмысления прошлого, и Гроссман мешает всем.

– Как, например?

– Сталинисты и антисталинисты Гроссману что только не инкриминировали. Русофобию, русофильство, сионизм, клевету на советский режим, оправдание преступлений этого режима и т.д. Взахлеб спорили критики на исходе 1980-х годов. Здесь и за границей. А читательский и научный интерес не уменьшается. Это подтверждается переизданиями. Как в России, так и за ее пределами.

– Слышал, что вашей трилогией уже заинтересовались западные ученые. Какова реакция на ваши публикации, что пытаются выяснить?

– Гроссманом давно интересуются за пределами его родины. Он интересен как борец с тоталитаризмом и любыми проявлениями антисемитизма. Поэтому его изучают в разных странах. Однако иностранных коллег больше интересуют именно философские идеи Гроссмана и художественные аспекты его творчества. Задачами сличения разного рода источников, относящихся к его жизни и творчеству, редакций его сочинений и т.п., как правило, занимаются отечественные филологи. Поэтому иностранные коллеги часто обращаются к нам.

– Описывая практически любой эпизод биографии Гроссмана, вы ссылаетесь на документы. Однако это не мешает оппонентам… их оспаривать. В полемику с вами вступил Бенедикт Сарнов. Не расскажете подробнее об этом споре?

– Да, вступил – на страницах журнала «Вопросы литературы». Несколько лет назад. Кроме Сарнова, никто и не спорил. И это была не научная полемика, а попытка начальственно прикрикнуть, одернуть. Рассердили мы его. В одной из статей отметили, что очень много неясного в истории хранения рукописи романа «Жизнь и судьба», ее отправки за границу, наконец, сомнительна текстологическая корректность изданий. Сарнов же заявил, что тут все давно ясно – в первую очередь ему. Ссылался на собственные воспоминания, мемуары Липкина и Войновича. Наша статья так и называлась: «Как это было. К истории публикации романа Василия Гроссмана «Жизнь и судьба». Сарнов требовал признать мемуары самым достоверным источником. Оно и понятно – столько раз на такие источники ссылался, не ставя вопроса о достоверности. Удивил же нас, подчеркнем, тон оппонента. Мягко говоря, неакадемический. Чтобы не ждать с ответом полгода, мы ответили в канадском академическом журнале Toronto Slavic Quarterly. Статья называлась «К истории публикации романа В. Гроссмана «Жизнь и судьба» или «Как это было» у Б. Сарнова». Больше он не спорил. Ныне вся полемика – в Интернете. А мы по-прежнему занимаемся гроссмановской биографией. Кстати, Сарнову благодарны: его статья – тоже мемуарный источник. В этом качестве мы ее и анализировали. Много интересного выявилось.

– Каковы ваши планы?

– Для начала – завершить третий том. Биография Гроссмана в литературно-политическом контексте – сложная задача. В первом и втором томах мы сформулировали ответы на ряд поставленных вопросов. Третий том – завершающий. Но биография Гроссмана – одна из задач. Их много. Мы занимаемся историей русской литературы в политическом контексте. Тут еще много не только нерешенных вопросов, но и непоставленных.

«Работа как образ жизни»

Юрий Геваргисович Бит-Юнан. Возраст: 25. Место рождения: г.Брянск. Работа: преподаватель кафедры литературной критики РГГУ «Основы драматургии», «История отечественной литературы», «История отечественной журналистики», «Введение в теорию литературы».

Почему Вы выбрали именно РГГУ местом своей учебы?

– Я родился и вырос в Брянске, но поступать хотел в московский вуз. А это было очень непросто. Об РГГУ ходила слава университета, заинтересованного в зачислении студентов из провинции. Я думал, конечно, и об МГУ, но было не ясно, поступлю ли я на журфак. На филфак я поступил еще весной 2003 по результатам олимпиады, которая проводилась в моей школе. Но учиться хотелось именно на журфаке, а нас тогда пугали, говорили, что на журфак МГУ практически невозможно попасть… Потом, правда, выяснилось, что все было возможно. Вот я и нацелился на журфак РГГУ, который казался доступнее. Но в то же время это не было компромиссом: РГГУ уже тогда котировался не ниже МГУ.

– Были ли открыты в институтах Вашего города факультеты журналистики, где бы Вы могли получить образование?

– Все это было и есть, но мы живем не в Италии, не в Англии и не в Америке, где есть крупные политические, экономические и образовательные центры. В Италии, например, все красиво, почти каждый подъезд – реликвия: там Рафаэль проходил, тут Леонардо да Винчи расписался… Такая вот страна-музей. И там есть культура, традиции, которых нет у нас. В Европе и Америке очаги знания рассредоточены по всему государству – в России все иначе. У нас всегда были Москва и все, что за ее пределами. Что уж говорить о маленьком, уездном городе Брянске, образование в котором по качеству нельзя сравнить с московским: это даже не небо и земля. Можно было остаться в Брянске, можно было поступить в педагогический институт на журфак, но это было не то, чего я хотел, и не то, к чему меня готовили родные. В Москве возможностей в 1 000 раз больше, и это не гипербола – это печальная правда. И, кстати, это серьезная проблема. Так не должно быть, но так есть. Ну, и, наконец, всегда можно было вернуться в Брянск с московским дипломом.

– Какие эпизоды в Вашей студенческой жизни стали решающими в Вашей судьбе?

– Встреча с моими учителями. Это действительно было событием. Вы понимаете, этимологию слова «событие»? «Событие» − это то, что становится частью вашего бытия. Если в вашей жизни произошло со-бытие, то вы потом живете не так, как раньше, потому что ваше бытие изменилось. Раньше я любил гуманитарные науки «издалека». То есть любил, уважал, но предпочитал избегать личной встречи с ними, потому что «вблизи» уже надо книжки читать. Но, в принципе, гуманитарное знание меня всегда привлекало, поэтому когда я встретил здесь настоящих профессионалов, то, конечно, пришел в восторг. Я был совершенно очарован Михаилом Павловичем Одесским, но в этом смысле я не оригинален. Был очарован Оксаной Ивановной Киянской. Она рано защитила докторскую, многое знает, обладает непререкаемым авторитетом, пишет книги. А потом я познакомился с Давидом Марковичем Фельдманом. И это уже было событием. Его авторитет для меня сопоставим только с авторитетом моего отца. Он совершенно уникальный человек, одно время я даже пытался копировать его походку, но это было смешно. Давид Маркович – человек, который знает почти все, и при этом он бесконечно добрый. Он настоящий офицер и никогда, ни при каких обстоятельствах, никого не оставит в беде, никогда никого умышленно не обидит. Но при этом он не простит оскорбления, нанесенного близкому человеку. Это тот случай, когда человеческие принципы раскрываются на высочайшем уровне. И это, к сожалению, нечасто встречается.

– Как Вы считайте, похожи ли Вы на своего учителя?

– У него большой жизненный опыт, и в его жизни произошло несколько событий, которых не было в моей. Если бы подобное случилось со мной, я бы, наверное, обозлился, разочаровался. А он – нет. И я, очевидно, не такой добрый, как он. Я моложе, и гораздо менее гибок. Хотя Давид Маркович, конечно, иногда производит впечатление человека, у которого на лбу написано: «Не подходи – убьет», на самом деле это не так. И еще: он более удачно налаживает диалог с теми, кто не хочет заниматься своим делом. Я с такими людьми не имею точек соприкосновения. Он умеет воспитывать – мне это удается гораздо хуже.

– Расскажите о Ваших отношениях с одногруппниками.

– Очень хорошие, у нас был дружный курс. Если кому-то нужна была помощь, то он всегда знал, что может обратиться к товарищам. Мы на самом деле относились очень тепло друг к другу.

– А сегодня Вы поддерживаете с ними отношения?

– Да, с некоторыми однокурсниками я до сих пор поддерживаю контакт.

– А хотели бы Вы заново вернуться в студенческую жизнь?

– Нет, мне интересна моя работа. Я сейчас на своем месте, и поэтому повторить этот прошлый опыт я бы не хотел. Если бы мне предстояло вновь прожить студенческую жизнь, то, скорее всего, я бы поступил в медицинский институт, потому что эта профессия рассматривалась мною как альтернативная.

– А, кроме работы, у Вас есть какие-нибудь увлечения?

– Да, но для нас, преподавателей кафедры литературной критики, работа – это образ жизни. Гуманитарии развиваются всю жизнь, и я плохо представляю себе хорошего преподавателя, который освоил школьную программу, прочитал необходимые критические статьи и на этом поставил точку. Настоящий преподаватель должен развиваться всю жизнь, и если он делает это исключительно по долгу службы, то ему следует задуматься о том, правильно ли он выбрал профессию. Иначе говоря, я не просто понимаю, что должен развиваться, – я, в первую очередь, хочу этого. Хочу читать, думать, искать возможность доказать своим студентам, что те предметы, которые я преподаю, действительно важны. Отказ от идеи самосовершенствования постепенно приведет к потере профессионального чутья. Поэтому для меня так важна моя работа. Что же касается более специфических развлечений, то для меня лучший отдых – это общение с близкими людьми, обмен мыслями и эмоциями. Еще люблю играть в шахматы и стрелять из пневматического оружия.

Но самый «страшный рассказ» Шаламова, по словам «Бродячего актера», появился только в 1972 г. - и назывался он «Письмо в редакцию». Письмо это настолько шокировало «Бродячего актера», что тот так и «ахнул». И тут же ему невольно подумалось: «Да что ему (опять!) пальцы дверью прищемили? Ни один писатель Самиздата - коль скоро его не печатают дома - не “отмежевался” от своих произведений, появившихся в тамиздате “без ведома и согласия автора”». Фраза «(опять!) пальцы дверью прищемили» служила прозрачным намеком на обстоятельства «написания» протестного письма, поскольку явно отсылала к особенностям советской следственной процедуры после августа 1937 г., когда следователям было позволено бить заключенных. Затем от намеков «Бродячий актер» и вовсе отказывается: «Явно ощущается все же, что Шаламов только соавтор этого письма. Небось, махнул своей костлявой, дрожащей рукой: Э! чем хуже, тем лучше... Люди поймут и простят меня шестидесятипятилетнего инвалида. Неужели не почувствуют, что этот “протест” у меня вырвали?»
Вероятно, предполагалось, что подобное письмо может быть написано в резком тоне, ведь гнев адресанта был праведным: он осуждал отступника. К тому же «Бродячий актер» предположил, что на Шаламова не только давили: «Со временем станет известно, как добились своего организаторы этого письма. Наверно, действовали пряником, а больше - кнутом. Могли так или иначе сыграть на близких людях старика. Это они умеют...»
Разочарование «Бродячего актера» было тем более горьким, что, подписав письмо, Шаламов будто продемонстрировал и легальным, и нелегальным своим читателям готовность закрыть глаза на жестокое прошлое России: «Самое чудовищное в этом самоотречении писателя утверждение, будто “проблематика ‘Колымских рассказов’ давно снята жизнью”. Ох, если бы!». Упрек этот вполне предсказуемый. Действия Шаламова развеивали образ мученика, едва не погибшего в сталинских лагерях, и противоречили естественной для русской культуры вере, что человек искусства выше всего должен ценить свой труд. И ради его сохранения для потомков должен превозмогать любые невзгоды.